Ей и вправду было легко выдумывать причины, по которым брат и сестра, такие молодые, да еще с британским акцентом, могли останавливаться в городе на ночь или на две, с родителями, которых никто никогда не видел, но в конце концов люди стали задумываться. Затем Уна начала чувствовать, как кто-нибудь гадает, уж не рабы ли они и не следует ли сообщить, куда следует, или, и того хуже, пытается вспомнить, не видел ли он уже где-то Сулиена, и тогда она чувствовала себя так, словно паук упал прямо на ее кожу. Она тут же принималась собираться. Сулиен не осмеливался даже спросить почему.
Уна думала, что они смогут укрыться в сельской, малонаселенной местности. Но уже через неделю считала себя набитой дурой. Им нужны были толпы людей, в которых можно раствориться, скрывая место, где могут находиться их родители. Вот почему они стали держаться больших и малых городов, где все было дороже, их бросало то на юг, то на запад, и нигде они не задерживались больше, чем на неделю. У них даже появилась мысль перебраться в Испанию, и дальше — через Гадезийский туннель и римскую Африку, прочь из империи. Но вряд ли бы им удалось оплатить такое путешествие, не говоря уже о том, что трудно было представить — каково это, оказаться вдали от мест, которые они более или менее знали.
Уна охраняла Сулиена, мрачно скрывала его в неприбранных, замусоренных комнатах постоялых дворов. Сулиен устало смирился с тем, что сестра никуда не позволяет ему выходить без присмотра. Он клялся себе, что в конце концов все минует и люди забудут о нем, разве нет? Рано или поздно они перестанут без конца переезжать с места на место, он подыщет себе какую-нибудь работу. Кроме врачевания. Если он чудесным образом кого-нибудь излечит, то шумиха вокруг него скоро сравнится с той, что поднялась вокруг преступников, бежавших с парома на Темзе. Так что частично он об этом позабыл. Он не задавался вопросом, надеется ли на продолжение медицинской карьеры. Все как-нибудь да образуется (он старался не замечать легкого, беспочвенного чувства неуверенности, которое охватывало его, когда он твердил себе это). Хотя временами он ощущал, даже больше, чем когда он жил у Катавиния, что делать какую-то другую работу более или менее продолжительное время для него невозможно, что он просто не выдержит, что он вообще не понимает, как живут люди, не занимающиеся медициной или чем-то в этом роде.
Почти все время он попросту боялся или скучал.
По какой-то непонятной причине он долгое время не понимал, почему Уна так толком и не рассказала ему, чем занималась все те годы, что они прожили врозь. Вместо этого она говорила о далеких временах в доме отца, а затем Руфия. Она помнила время, когда Сулиен столкнул ее с лестницы, лучше, чем он, и пыталась заставить его вспомнить кое-что: так, например, она могла подробно описать их дом и столовую Руфия, комнату за комнатой, так, что расположение лестничных площадок и пятен краски нервной дрожью отзывалось в сознании Сулиена, ярко, но болезненно, потому что он все еще не мог понять, подлинные ли это воспоминания или плоды его фантазии. Уна рассказала ему и про то, как он явно пытался сбежать из харчевни, когда ему было девять. Сама она отказалась бежать с ним, поскольку была уверена, что ничего не получится, а наказание будет жестоким, и так ему и сказала, причем настолько снисходительно, что он взбунтовался и решил бежать в одиночку. Он ушел дальше, чем ожидал, согласилась Уна, бродя по Лондону, пока в ту же ночь его не подобрали патрульные.
— Несколько дней тебе почти ничего не давали есть, и он бил тебя… неужели ты действительно не помнишь? — недоверчиво воскликнула она, но Сулиен только изумленно уставился на нее ничего не выражающим взглядом: он не помнил. Обо всем, что случилось с ней после, Уна безмятежно сказала:
— Пришлось какое-то время переезжать с места на место, сам понимаешь. Теперь это не важно.
Она не могла объяснить, что все это время единственным, что по-настоящему происходило с ней, было медленное накопление денег и подробностей. И все это время она оттачивала в себе сознание, что однажды она сможет с легкостью отринуть все. Она понимала, что неспособна на такие непостижимые провалы в памяти, неспособна забыть Сулиена, но она была верна своему прошлому, и было бы вероотступничеством, если бы с этим — она даже не хотела давать название тому ужасному времени — не было однажды покончено раз и навсегда.
В конце концов, с тревогой заметив упрямое и намеренное сопротивление сестры, Сулиен перестал спрашивать, так как, похоже, ей только этого и хотелось. Но она желала, чтобы он постепенно и естественно вообще забыл об этом, а он не забывал. Иногда он глядел на нее, думая об этом, это было так ясно написано на его лице, что любому не стоило бы труда догадаться. Иногда это так изводило Уну, будто Сулиен только и делал, что спрашивал ее о прошлом.
Денежная заначка Уны понемногу таяла. Страшно и думать было, на что они очень скоро будут покупать еду, снимать ночлег. И конца этому не было видно.
Самое большее уединение, которое каждый из них мог себе обеспечить за те деньги, которые у них были, — занавеска между кроватями. Однажды ночью Сулиену показалось, что до него доносятся приглушенные всхлипы, будто Уна украдкой плакала за занавеской, но когда он позвал ее, она не перестала и ничего не ответила, поэтому он неуверенно привстал и отдернул занавесь. Уна лежала, свернувшись клубочком, словно втиснувшись в кровать, и рыдала сквозь стиснутые зубы, слезы сочились из-под закрытых век, плач звучал придушенно, почти пристыженно, даже хотя она и спала.