Граждане Рима - Страница 88


К оглавлению

88

Фургон продолжал плавно катить вперед.

Он впервые рисовал себе побег, при котором оставался в живых. Вария встревожило, как внезапно и отчетливо он увидел все это, как ярко эта сцена разыгралась во тьме под капюшоном, словно не он сам все это выдумал. Этого делать нельзя. Он напомнил себе, что он — вещь. Ему позволялось наблюдать за происходящим, но не более, он не должен был воображать или желать чего бы то ни было. Так будет только хуже.

Примолкшие провожатые были где-то далеко, и даже сквозь капюшон Варий чувствовал залитое солнцем пространство. Он слышал птичье пение, а потом до него донеслось искаженное эхо пронзительного крика, от которого его неприятно передернуло, пока ему не пришло в голову, что, скорей всего, это кричит павлин, усевшись на высокую невидимую садовую ограду. Да, все указывало на то, что он прав. Дверь, через которую его затолкали внутрь, судя по движениям охранников, показалась узкой — служебный вход, подумал Варий. Однако он понимал, что все эти украдкой уловленные детали не более чем одна из игр памяти, способ отвлечься от того, что, наверное, случится наверху этой лестницы, в конце этого коридора, за этой дверью.

Он услышал наплывавшие волнами вздохи и не понял, что это. И сразу же покачнулся и чуть не упал. Он был уже внутри, и все же пол казался наклонным. Кандалы помешали ему сохранить равновесие, и он рухнул на четвереньки, непроизвольно издав горестный короткий стон от излишнего унижения. Он почувствовал мягкий ковер и встал так быстро, как мог, неловко шаря вокруг растопыренными руками. Кто-то помог ему, поддержал за локоть. Почувствовав прикосновение, он, словно защищаясь, тщетно дернулся, но в нем уже успел развиться некий предрассудок, касавшийся любого проявления чувств, поэтому постарался скрыть удивление, когда мешок сняли и он понял, где находится.

Он стоял в широком проходе между пухлыми, сонными креслами роскошного театрального зала. Проход наклонно, как прибрежная полоса к морю, сбегал к глубоко расположенной овальной сцене, предназначенной, возможно, для танцовщиц, поскольку одна секция сцены могла задвигаться, открывая небольшую оркестровую яму. За сценой поднимался изогнутый экран, занимавший даже часть потолка, наподобие огромного купола, на нем можно было смотреть дальновизорные программы или записи шоу трансляций, мог он выступать и в качестве задника; была здесь и подсветка, создавшая мнимые световые образы среди танцовщиц, богов и кентавров. Но сейчас экран был всего лишь движущейся фреской, на которой кристальные воды лагуны колыхались над сценой под сахаристо голубым небом, по которому иногда пролетали птицы с кричаще ярким оперением.

Кресла не были составлены вплотную, как в государственных театрах, их разделяли небольшие бары из розового дерева, где стеклянные коробочки с марципанами и засахаренным имбирем стояли между амфорами с винами и крепкими напитками. Придыхания и шепот, которые он слышал, доносились из встроенных в стены громкоговорителей. Нечто вроде этого, должно быть, есть и во дворце, но Варий никогда не видел ничего подобного собственными глазами, и ему показалось, что это наименее подходящее место в мире, чтобы стоять здесь скованному по рукам и ногам, со сломанным зубом, в ожидании пыток.

Варий догадался, что очутился в доме Габиния. Однако не ожидал этого и не ожидал увидеть Габиния собственной персоной.

— Варий, — сказал Габиний, так, словно они продолжают обсуждать условия спонсорства больницы для рабов, голос его был по-приятельски бодрым и все же сознательно окрашенным и иными интонациями — участия, сожаления.

Разумеется, он знал Габиния в лицо и знал бы, даже если бы они никогда не встречались, — Габиний был не сказать знаменитым, но широко известным человеком и поражал воображение одним своим телесным обликом. Варий даже где-то слышал, что двенадцатилетний Габиний получил травму во время борьбы в школе, и с тех пор по какой-то причине у него навсегда перестали расти волосы. Безбородый, без ресниц, с гладкой розовой кожей, до странности нежной и исключительно чистой, с большими светящимися серыми глазами, которым больше пошел бы голубой цвет, под стать младенческому лицу. Кроме того, он был чудовищно большим, настолько большим, что оскорблял чувство пропорциональности: метра за два ростом, весь обложенный глыбами жира, стянутыми упругой кожей. На нем хорошо бы смотрелась атлетическая форма, но атлетикой он никогда не занимался. Рядом с ним — упругим, пирамидально сужающимся кверху и созданным на века — жировые отложения Фаустуса казались дряблыми и неряшливыми. Варий молча посмотрел на него горящим от ненависти взглядом и, волоча ноги, присел на краешек податливого кресла, глядя прямо перед собой на мелкие волны, морщившие гладь лагуны.

Для такой горы плоти Габиний передвигался с удивительной быстротой. Во мгновение ока он оказался в кресле рядом с Варием и — как друг к другу — склонился к нему над бутылками и амфорами.

— Варий, — спросил он сострадательным, не терпящим отлагательств тоном, — вы нездоровы? Если вам все еще больно, я могу кого-нибудь срочно вызвать. Послушайте, я тут ни при чем, так что простите. Хочу, чтобы вы поняли, что мне нет никакой нужды творить подобное. Это не в моем вкусе. Правда. И здесь вам ничто не угрожает. Вы понимаете? Вы доверяете мне?

Варий ничего не ответил, но Габиний, похоже, тут же расслабился. Усевшись поудобнее, он устремил безмятежный взгляд в наэлектризованное небо. И тут же произнес бытовой скороговоркой:

88